...Мой Екатеринбург
(Фрагменты из книги)
От автора: книжка «Мой Екатеринбург» не претендует на многое. Она содержит всего лишь обрывочные воспоминания автора, связанные с какими-то улицами и зданиями города, да еще несколько словесных портретов особо дорогих ему людей из мира литературы, науки, театра Свердловска-Екатеринбурга. Не исключено, эти воспоминания будут когда-нибудь продолжены.
...ДРУЖБОЮ С КНИГОЮ, С ПЕСНЕЮ
Моя университетская учеба начиналась в здании, расположенном на углу улиц 8 Марта и Народной Воли. Теперь в нем расположен экономический университет, а в прежние времена что только не располагалось!
Однажды летним утром, где-то в девять ноль пять на углу 8 Марта и Народной Воли возник запыхавшийся инопланетянин, проспавший из-за отсутствия будильника. Ему, уже чуть не плачущему от страха быть не допущенным к сочинению, помогла симпатичная тетя по имени Воля Александровна. Она осмеяла его растерянность, погладила по голове, сунула ручку, привела в аудиторию. Так вышло, что она же потом получила на проверку его сочинение и, не ведая об авторе, поставила пятерку. Она же сидела в комиссии на устном экзамене по русскому языку и литературе, где мальчик-антенна, или иначе Салабон (так его называли дембеля), он же Копченый, как многие кликали его из-за смуглой хохлацкой кожи, получил опять же пятерку. Хорошая попалась мне женщина Воля на улице Народной Воли.
На первом курсе я с трудом адаптировался к университетской обстановке, учился плохо, вернее, не мог еще понять системы и смысла ежедневных занятий сразу многими предметами одновременно. Во мне верховодило мальчишество, детское озорство, смешанное с тоской.
Громадная радость от поступления в университет улетучилась после первого же соприкосновения с неприятными реалиями. Подступило полное разочарование, граничившее с безысходностью. Я спасался от него в нелепом шутовстве, порой в самом гнусном кривлянии.
На первом курсе я не записал ни одной лекции. Мало о ком из преподавателей у меня сохранились добрые воспоминания. Почти все преподаватели внушали мне ужас, и ужас мне нашептывал: вот этому долдону тебе уже точно никогда не сдать и не мечтай! В моей памяти ярче всего отпечаталось лицо некоего Ниренбурга, читавшего курс истории КПСС, лицо аскета и фанатика. Его губы, всегда мокрые в уголках, презрительно кривились, седые космы волос тряслись, когда он патетически вскидывал руки, вещая о всемирно-историческом значении очередной партконференции.
Не помню, на первом курсе тогда читался диалектический материализм или на втором? Не суть. Не знаю сейчас, кто именно читал диамат. Кажется, некий Волосевич? Нет. Могу ошибиться. Между тем именно диаматчика я пытался слушать сколько-то серьезно, понимая: вот он, предмет, центральный во всей системе моего дурацкого воспитания. Мне популярно излагаются принципы, по которым меня же лепят. История КПСС – цветочки. Вокруг нее затеяна преувеличенная шумиха, но, в конце концов, история этой партии, наравне с иными, заслуживает изучения. Ягодки же зреют в диамате. Чуть позднее, вспоминая лекции по марксистко-ленинской философии, я записал стихотворение «Удавы»:
Сплетают
Удавы диалектики законов
Удачу кролью.
Сулят покой
В безволье волья.
Удавлено, оплавлено нутро.
Удача кролья –
В безволье волья,
В безболье болья.
Многим сокурсникам нравился доцент Кусков, читавший курс древнерусской литературы. Да, он был симпатичный дядька лет сорока, улыбчивый, в общем, добродушный. Он хорошо знал свой предмет, со студентами общался по-товарищески, некоторых приглашал к себе домой. Мне было ясно, что Кусков на голову выше других, и все же вид его и манеры его мне были неприятны. Я боялся превратиться в него, без усилий находившего общий язык со студентами, ненавидевшими ниренбургов, и с самими ниренбургами. Я страшился отлиться в его форму. В нем жила непререкаемая авторитетность, для меня равная узколобию. Отвечать ему следовало теми же словами, которыми на лекции говорил он сам. Иные слова приводили его в раздражение.
В общем, на лекциях я мучился, не находил себе места. Я всегда садился в аудитории на самый последний ряд, рассматривал девушек, рассылал глупейшие записочки, затевал игру в карты. Лекционная аудитория, расположенная на 3-м этаже, выходила окнами на нечто вроде обширного балкона со стороны улицы 8 Марта. Некогда, во времена Мамина и Бажова, здание имело три этажа, потом достроили еще три, но поскольку здание придвинуто слишком близко к проезжей части и практически выпирает почти на трамвайные рельсы, верхнюю достройку отодвинули от оси улицы, и на уровне третьего этажа образовался огражденный балкон метров пять-шесть шириной. Выйти на него можно было только через окно аудитории. Так вот, как-то в феврале во время лекции по истории КПСС я, утомленный патетическими жестами Ниренбурга, потихоньку приоткрыл окно и выскользнул из аудитории на свежий воздух, на солнышко. Вначале мне было там хорошо, потом сделалось как-то неловко и скучно. Один идиотизм порождал другой.
После лекций я спускался в подвал университета, в спортивный зал, где до изнеможения играл в баскетбол и настольный теннис. Потом я с неизменным сибирским чемоданчиком в руке выходил на улицу 8 Марта и пытался на ходу запрыгнуть в проходящий трамвай. Трамваи всегда шли возле университета на приличной скорости. Чтобы достичь желаемого, требовалось хорошенько разбежаться перед мчащимся вагоном, дождаться, когда двери вагона поравняются с тобой, на бегу толчком их отворить, поставить чемоданчик, схватиться за поручни, оторваться от булыжной мостовой и вскочить на ступеньку. Все это представляло немалую опасность в первую очередь потому, что булыжники, которыми тогда обкладывались трамвайные рельсы, укладывались похмельными работягами кое-как, между ними оставались большие щели, да и просто ямы. Попади на бегу ногой в такую выбоину – и ты в два счета под вагоном.
Стихи Николая Гумилева тогда еще были под запретом. Их переписывали по ночам от руки или передавали друг другу бледные машинописные копии. У меня в столе до сих пор лежит толстенная подборка стихов Гумилева в машинописи. Рука не поднимается выбросить, хотя все это теперь многократно издано. Святые люди делали такие подборки. Тайком передавались переписанные от руки стихи в прозе Солженицына. С магнитофонов звучали полузапретные песни великого Булата, из которых популярнейшими считались «Всю ночь кричали петухи...», «За что ж вы Ваньку-то Морозова...», еще «А ну, швейцары, отворите шире двери, у нас компания веселая, блатная...» Когда во время исполнения этой песенки Славка Тихомиров доходил до слов: «На нас глядят бездельники и шлюхи», – все радостно подхватывали хором и наполняли стаканы.
ЭПОХА БАНКЕТОВ.
НАЧАЛО
В период учебы на третьем курсе мой факультет переехал из здания бывшей духовной семинарии на 8 Марта – Народной Воли в здание бывшего Совнархоза на Ленина, 51, что напротив театра оперы и балета.
Деканат обязал всех парней заняться перевозкой имущества факультета с 8 Марта на Ленина. Мы обрадовались перерыву в занятиях и поехали смотреть новую «школу». После заплеванной, давно не ремонтированной «школы» на 8 Марта Совнархоз показался дворцом. Огромные входные двери из ценных пород дерева (позднее какой-то умник велел покрыть их половой краской), вестибюль и лестница, облицованные родонитом, яшмой, мрамором. Огромные окна с толстенными стеклами. Все просторное, новенькое, помпезное. Длиннющие коридоры, заваленные кипами ставших ненужными бумаг с государственной символикой. Массивные сейфы с открытыми дверцами (ох, намучились мы с сейфами!) без ключей в замках. И словно чудо! Волшебно отражающие свет настоящие паркеты повсюду. Паркеты в коридорах, паркеты в бывших приемных и кабинетах. Все это стало нашим! Таким щедрым оказался подарок партии студенчеству орденоносного Уральского государственного университета имени А. М. Горького.
Дар этот нельзя назвать напрасным, но следует признать случайным. И как всякий случайный дар, он оказался в достаточной степени нелеп. С годами будет все яснее, насколько потребности Совнархоза не совпадали с потребностями университета. Пошла перелицовка, мелкие достройки, разрушения, перепланировки. Потом большой пристрой по Тургенева. В результате возникло то, что возникло. Сегодня один лишь фасад, сохраняющий напыщенно-важное выражение откормленной физиономии советского босса, напоминает о родословной здания. Все остальное беспощадно стерто, растащено, обшарпано. Лишь в зимнее время можно нормально проводить занятия. Огромные окна наглухо задраены, зашпаклеваны и не пропускают гул проспекта. В любое другое время года плотный шум заглушает слова. Лязг трамваев и гудки автомобилей слышны гораздо отчетливее произносимых слов.
ИВАН ДЕРГАЧЕВ.
УРАЛЬСКИЙ ОЛИМПИЕЦ
Мои добрые чувства к Ивану Алексеевичу вызревали медленно и трудно. Иван Алексеевич, насколько мне известно, был инициатором приглашения меня в университет в 1970-м, когда я вернулся из армии после прохождения годичной службы в Приморье. Я не испытывал к нему никакой благодарности, не считал себя ничем ему обязанным. Он щеголял репутацией твердокаменного партийца. Его манеры казались мне неприятными, выражение глаз – жестоким.
Дергачев в моем сознании, наравне с другими старыми доцентами, олицетворял собой омерзительный мир чекистов от культуры, искусствоведов в штатском. Я не замечал того, что он догадывается о моем отношении и от этой догадки начинает лучше, сердечнее относиться ко мне. Однажды после заседания кафедры в комнате осталось несколько преподавателей, и речь зашла о возмутительном поведении Солженицына, о его неминуемой духовной гибели, потому что он берет не те темы, которые должен брать советский писатель, и трактует их, в довершение беды, не так, как, по определению, обязан трактовать советский народный писатель. Я, дороживший своим местом и обычно осторожный, встрял в разговор старших. Находясь под впечатлением подпольно распространявшихся стихотворений в прозе Солженицына, я изрек:
– Солженицын никому ничего не обязан. У него, как у всякого писателя, обязанность одна – быть талантливым. И коли талант выбирает какую-нибудь тему, значит – ее стоит выбирать.
Все уставились на И. А. Вспыхнет маститый идеолог? Окоротит мальчишку? Дергачев без паузы сказал спокойно, как-то по-домашнему:
– Знаете, обязанности у писателя все-таки есть. Вы думаете неправильно.
И, улыбнувшись, начал постукивать по столу согнутым указательным пальцем.
Кажется, именно после этого случая я стал понемногу поворачиваться к нему лицом.
Но окончательно лед недоверия растопился вот когда.
Кто-то из молодых преподавателей принес на кафедру журнал с иллюстрацией, изображавшей эрогенные зоны на теле женщины. Мы на пару увлеченно обсуждали эрогенную тему. Вошел 65-летний И. А., мельком, только одним глазом взглянул на роскошное женское тело, усеянное точками зон возбуждения, и запальчиво объявил:
– Все неправильно. Эрогенные зоны у них совсем в других местах. Я-то уж знаю.
Мы прыснули от хохота и уставились на него во все глаза. Это прозвучало так наивно и в то же время так доверительно, так по-товарищески. Он без колебаний поставил себя с нами на равную ногу. И. А. как-то обиженно продолжил:
– Да, да. Попробуйте внимательно поизучать все это на практике. Тут, знаете, нужны ведь чуткие пальцы. Тогда увидите, что ваша картинка – сплошная ерунда!
Маленький И. А. обиженно взял свой старенький потрескавшийся портфельчик и решительно удалился на лекцию. Он всегда очень театрально заходил и выходил.
Все знали, что он любил Мамина-Сибиряка и считался выдающимся спецом по Мамину. Как-то, желая его подколоть, я спросил:
– Скажите, Иван Алексеевич, а Мамин в конце карьеры был богатым? Или он как истинный радетель за народ все отдавал простому труженику?
Он неодобрительно пожевал губами, засунул ручки в карманы пиджачка и буднично объяснил:
– Дмитрий Наркисович, знаете ли, хорошо зарабатывал книжками для детей. «Аленушкины сказки» все-таки его прилично подкармливали. У него имелась буржуазная квартира, рояль и тому подобное. Денег он не раздавал. И потом здоровье с годами стало его подводить. Лечение помогало плохо. Он был не очень счастлив в личной жизни... Так вот... так вот... все, пожалуй...
И долго еще задумчиво жевал он губами и что-то щупал в боковых карманах пиджачка.
Я замечал: И. А. неохотно задерживается со стариками, предпочитая общение с молодежью. Он любил все молодое, молодое-мужское, молодое-женское. Студентки-дипломницы проявляли к нему внимание и заботу, роились вокруг него. Он с олимпийской задумчивостью вещал им о Лермонтове, о Баратынском. Никогда я не замечал в нем ни тени сальности, никакого намека на дежурное ухаживание, хотя мужское начало в нем не умерло. Его чувство достоинства исключало похотливость. В нем сформировалось какое-то отрешенное спокойствие. Лермонтов, Баратынский, Пушкин, Тютчев приводили в равновесие все его чувства и мысли.
Ежегодно в День Победы И. А., нагрузив пиджак орденами и медалями, торжественно восседал на кафедре во главе накрытого стола. На встречу с ним молодежь приходила с удовольствием, без принуждения. Все знали, что И. А. – не из тех липовых фронтовиков, что повоевав без году неделю или чаще вовсе не понюхав пороху (а ведь выжили и не умерли от ран вскоре после окончания войны в основном такие участники, да в придачу к ним особисты-чекисты), с упоением вещают о своих «подвигах». Дергачев действительно прошел все дороги войны, которую закончил в Бухаресте в чине полковника войск связи. Ему было что вспомнить, и он умел интересно рассказывать. Он не любил нагнетать ужасы, выбирал из прошлого прежде всего что-нибудь смешное, трогательное или романтическое. По его мнению, война – это просто одна из форм жизни, особым образом организованной жизни.
Он прошел войну с томиком Пушкина. Вышло так, что в 41 – 42-м годах его воинская часть длительное время держала оборону в пушкинских местах, в окрестностях Святогорского монастыря. И. А. пришлось исходить и изъездить Пушкиногорье вдоль и поперек. Он чувствовал с Пушкиным почти родственную связь. Страдания военных лет наложились у него на поэтические строки, на переживания Александра Сергеевича. И. А. открывал томик и читал нам вслух, как правило, из позднего Пушкина, стихи 1830-х годов, отмеченные печатью особой зрелости и мудрости. По его словам, он в годы военных скитаний помнил наизусть множество стихов из Пушкина, частенько щеголял этим перед фронтовыми дамами; однажды он якобы прочел наизусть подряд девяносто стихотворений Пушкина, вдохновленный желанием понравиться каким-то красавицам окопного масштаба.
По всеобщему признанию, к числу лучших лекций Дергачева принадлежали его лекции о Жуковском и Пушкине. Недавно они изданы по конспектам его учеников. Это издание – бесценное свидетельство немеркнущей памяти об И. А.
Он избегал субботников. Никогда он не посылал студентов на физический труд, хотя у других руководителей это было в порядке вещей. Лично себя он считал пригодным исключительно к интеллектуальному труду. Своих соседей садоводов он с усмешкой называл «садистами». Этот каламбур я впервые услышал от него. Может, именно он его придумал.
Когда И. А. шел с кем-то по городу, он словно невзначай негромко замечал: вот это – перестроенный бывший дом такого-то, вон в том сарае прежде находился молельный дом такой-то секты старообрядцев, там останавливался писатель Решетников, там проезжали декабристы, там и там пролегал почтовый тракт... Он представлял собой живую энциклопедию стертого с лица земли Екатеринбурга.
– Понимаете, Владимир Гаврилович, если ничего не помнишь и не знаешь, жить ведь как-то неинтересно... Надо же помнить.
Эти свои любимые словечки «знаете», «понимаете», «надо ведь», «надо же» он произносил всегда с теплой доверительной интонацией, адресовал их именно одному тебе и при этом глядел на тебя простодушно, по-детски, с ожиданием ответного сердечного движения.
Кажется, в 85-м году после решения об организации театрального института И. А. зазвал меня к себе смотреть свою новую квартиру в огромадном новом домище на Антона Валека. Первым делом он радостно доложил, что его обокрали. Взяли столовое серебро, множество предметов. Книги не тронули.
Планов у него всегда роилось громадье.
Он ушел в очень преклонных летах. Но как это оказалось неожиданно! Бегал по городу молодой здоровый человек в большом-большом возрасте. Уложили его не операцию. После операции он не встал. Такое и с молодым случиться может. Его неугомонный и где-то высокомерный дух уральского олимпийца давал сто очков вперед любому сорокалетнему ученому... Дергачев настолько не ожидал своего ухода, что даже не успел позаботиться о том, чтобы новая квартира на Антона Валека перешла после него к его детям.
ЭРА КУЗНЕЦОВА.
КОВАРСТВО И
Имя ее «переводится» как Эра Революционного Апогея. Некогда популярная аббревиатура. Ее сестру отец назвал Ридой. Рида – это когда Революционная Идея Достигнет Апогея.
В 1968-м, когда я заканчивал университет, Кузнецова вернулась в Свердловск на место доцента филологического факультета. Она привлекла к себе внимание в качестве зрелого, талантливого исследователя современного русского языка. Ее распирало от множества планов. Она, прошедшая лингвистическую школу Московского университета имени Ломоносова, остро ощущала на физиономии факультета провинциальные черты. Наши с Э. В. пути разошлись тогда. Я ушел на службу в армию.
Шли годы. Мы с Э. В. крепко подружились. Мои буйные товарищи безоговорочно приняли ее в свой круг. Она кормила нас вкусными самодельными пельменями, пирогами, шаньгами. Пельмени она признавала только очень маленькие и чтобы лука в них было не менее четверти от объема фарша. Самолично пекла деревенские шаньги с картошкой или морковкой. Ставила на стол настоящую вонючую редьку в сметане, первая зажимала нос и хохотала от удовольствия. Под закуску Э. В. могла крепко выпить, но не пьянела. Она по годам годилась нам в матери, но все мы чувствовали: Э. В. не примет уважения к своему возрасту, она хочет, чтобы ее уважали на равных.
Многие воспринимали Э. В. в качестве сильного человека, как «бабу из той породы, что сто лет проживет». Она же изнутри видела себя слабой, беззащитной. Мало кто замечал в ней скрытый болезненный излом. Не знаю, отчетливо ли видел его я? То кажется – да, то – не уверен... А Эре вроде бы везло, наперекор всему. Добилась для себя кафедры, «освободилась». Выпустила в Москве книжку. По квартире забегали внуки. Привязалась она к своему саду-огороду, к своей машине. Пришло время собирать жатву признания. Она, по сути, стала первым ученым-лингвистом Урала, чей авторитет признали московские светила.
Одна из последних встреч с Э. В. произошла в мрачном коридоре больницы. Мы присели на обитую дерматином кушетку. Я обратил внимание на то, как ужасно поредели волосы на голове бедной Э. В. Она обняла меня, прижалась, потом решительно отпрянула и сказала:
– Не бойтесь, Володя, моя болезнь не заразная...
Как это бывает в незаурядных случаях, трагическая смерть придала судьбе Кузнецовой некую завершенность, гармонию. Моцарт обязан умереть первым, в расцвете сил. Его обязан убить многоликий Сальери, незаслуженно обиженный Моцартом уже тем, что он, Сальери, труженик и хитрец, родился менее талантливым. Смерть положила начало мифологизации Э. В., а с этим никакие Сальери уже не справятся. Они, однако, тоже по-своему не в накладе. Ведь когда вспоминают о Моцарте, всегда волей-неволей вспоминают и Сальери. У каждого из них свое бессмертие.
ДЕКАДАНС ПО-КОМСОМОЛЬСКИ.
АРТЕЛЬ «НОВЫЙ ПОВОРОТ»
Возникла артель, имя же ей – «Новый поворот». Рыжий и ражий негодяй Джон Запихин – юродивый пророк ее. Невозмутимый медведь Бало (в миру инженер-химик) – ее закладной камень, апостол Петр. Бородатый Ванька (в миру член парткома университета, историк) – ее любимец. Лысый Бобик (в миру зам. декана факультета, доцент) – ее указующий перст. Вечно улыбающийся гитарист Круглый, он же Батыр (в миру кандидат химических наук) – ее Емеля-дурак, гетераст. Суровый Толик, обладатель стальных мускулов (в миру член парткома, заведующий кафедрой, а спустя годы – член правительства области) – ее архангел Гавриил, от одного гласа которого рушились неприступные стены бетонные. Худой и желчный работяга Петька (в миру народный учитель) – Иуда ее. Скромный алкоголик Моня, носитель истинно советского подзаборного духа – ее блаженный Августин. Розовощекий Леха (в миру филолог) – штатный засранец ее. И где-то на периферии могучего древа артели, самый незначительный сучок, даже листик – ваш покорный слуга Цыган, негодный летописец артели.
Работали в артели по-черному. Подъем в шесть утра. Окончание работ – затемно. Первая заповедь – без всяких понуканий находить себе работу и делать ее в соответствии с общим планом Бало. Вторая – любить свой рабочий инструмент, готовить его загодя, владеть им виртуозно. Третья, самая священная Скрижаль Завета – никогда! Слышите? Никогда не плескать водкой в морду другого члена артели, невзирая на его политико-моральное состояние. За грех этот, что почище содомского, били нещадно палкой по оголенным окорокам. Вот вам моральный кодекс строителя коммунизма с учетом реалий трудовой артели «Новый поворот».
Сначала в артель нужно было «приехать». Тот несчастный, кто в самый первый день, в день сбора артели, не выставлял на стол что-либо спиртное, пусть даже флакончик одеколона или, на самый худой конец, французских духов, считался «неприехавшим» до самого окончания сезона. Неприехавший не обладал правом голоса ввиду своего духовного отсутствия, иначе отсутствия присутствия, нет, все же присутствия отсутствия за общим столом артели. В общем, вы поняли, мужики. Не было ничего страшнее этого духовного отсутствия.
Болезни в артели законодательно запрещались. Там просто не болели ничем, разве благородным похмельем. В любом состоянии ты обязан был встать вместе со всеми и взяться за носилки или кайло. В анналах истории навеки запечатлен назидательный эпизод с Лехой, имевшим наглость однажды объявить, что у него открылся сильнейший понос и общая слабость. «Леху жопит», – таков был диагноз консилиума артели.
Как-то раз интенсивно зажопило Запихина. Стояли жаркие-прежаркие дни, а местом действия Всевышний определил крутой подъем Криулинского тракта подле города Красноуфимска. Артель дружно бетонировала желоба для стока ливневых вод, ибо покрытие шоссе на том чуть ли не трех-километровом склоне подвергалось постоянным размывам. Работа тяжелая, солнце – прямо в затылок. Глаза щиплет от соленой влаги, капли пота дождем текут по стеклам очков. У меня сломался черенок лопаты. Я подобрал другую лопату. Она оказалась не по руке. Тут-то я и приметил, что Джон воткнул свою фирменную лопату в кучу песка и, на ходу расстегивая штаны, бросился в кусты. Я захотел попользоваться его фирменной лопатой.
– Цыган, не прикасайся к лопате, убью на х...!
– Дурак, ты отдохни, дай поработать!
– Не трогай ее своими погаными лапами! Ты ее сломаешь!
Я продолжал подбрасывать песок в бетономешалку. Тогда Джон, не успев толком подтереться, выскочил из кустов. Я отошел от его любимой лопаты. Он вернулся в кусты, у него не оставалось выбора. Я видел его макушку. Его глаза сверкали среди березовых веток. Подождав, пока он угнездится покапитальнее, я снова протянул руку к священной лопате. Окрестности огласились звериным рыком. Ломая деревья, Запихин пулей вылетел на шоссе, держа руками штаны. Пришлось мне отбежать на безопасное расстояние. Он взял свою лопату и, сверкая голым задом, заковылял мелкими шажками обратно в березовые заросли.
Почти никто из нас в 90-е годы не свалил за границу. Один лишь Круглый живет сейчас в Америке. Остальные вполне востребованы на родине. Жаль, ушел из жизни честный парень, народный учитель Петька, жаль, бородатый богатырь Ванька умер от внезапной остановки сердца. Ванька ушел особенно красиво, ничего не скажешь, только слишком уже прежде времени, мог бы и не забегать без спроса поперед старых товарищей...
ШУРА ГАГАРИН.
ЛИРИК И МИСТИК
Я сижу в комиссии по зачислению с рабфака на основной факультет. Рядом доцент Шпаковская и профессор Кругляшова. Преподаватель рабфака Таскаева подает дело Гагарина. Входит высокий ладный парень, под курткой – тельник. Румяное круглое лицо. Горделивый изгиб крепкой шеи. Короткая стрижка. Тяжелый внимательный взгляд. Кладет на стол здоровенные кулаки. Дышит крепким табаком. Похоже, слегка похмельный, чувствуется винный запашок. Наверное, только что вылез из постели какой-нибудь студентки или продавщицы. Ни дать ни взять – Джек Лондон, моряк в седле.
Профессор Кругляшова, вращая круглой головой и сверкая круглыми очками:
– Скажите нам, любезный Гагарин, кем вы все же хотите стать?
– Я хочу стать поэтом... или литературным критиком. Нет. Хочу поэтом. Только поэтом.
Сейчас я попытаюсь понять, каким я его запомнил:
Печатается по книге Владимира Цыганова «Мой Екатеринбург». – Екатеринбург: Банк культурной информации, 1999.